Но какая разница?
У него оставалось два часа. Он налил себе чаю, вставил кассету в маленький диктофон, надел наушники.
– Я всегда хотел быть первым, – зазвучал на пленке тот же глуховатый начальственный баритон. – У меня было такое чувство, что я все могу, все умею, и, если у кого-то получалось лучше, я готов был в лепешку разбиться, лишь бы переплюнуть. Я с детства пытался доказать свое право, другим и себе самому, это тяжело, старичок, ты даже представить не можешь, как тяжело.
Полтора месяца назад, когда велась запись, за словом «старичок», как по команде, последовало похлопывание по плечу.
– Право на что? – услышал Никита свой собственный голос.
– На жизнь. На достойную, настоящую жизнь. На власть, если хочешь.
– Власть над кем?
– Над другими. Над всеми. Мне, понимаешь ли, это было как бы дано, но не до конца. Я ведь незаконнорожденный.
– Разве в наше время это важно?
– Смотря для кого. Отец мой был из самой что ни на есть партийной элиты. Белая кость.
– Да, это я слышал. Ты рассказывал много раз.
– Нет, старичок, погоди. Я много раз другое рассказывал. Молодой был, глупый.
– Привирал? – уточнил Никита с пониманием, без всякой усмешки.
– Ну, с кем не бывает. Привирал по молодости лет. Впрочем, про отца все чистая правда. А вот мама…
– Ты говорил, она у тебя врачом была, физиотерапевтом, что ли?
– Надо же, какая у тебя память, старичок. Не ожидал, честно говоря, – в голосе собеседника явственно прозвучало удивление и даже некоторое разочарование. Или настороженность? В общем, было слышно, как ему не понравилось, что у Никиты хорошая память. Он молчал довольно долго, судя по тихому щелканью зажигалки, прикуривал, потом произнес задумчиво:
– Разве я мог в твоем доме, при твоих интеллектуалах-родителях и всяких строгих бабушках, рассказывать, что мама моя была банная официанточка?
– А почему бы и нет?
– Да потому… Это сейчас я не стесняюсь, время другое, и роли у нас с тобой изменились. А правда, Ракитин, смотри, как изменились у нас с тобой роли. Мог ли я тогда, двадцать лет назад, представить, что ты, Ракитин, будешь излагать для потомков мою скромную биографию? Мне ведь всегда хотелось написать книгу. И сумел бы, между прочим. Эх, было бы у меня свободное время, я бы не хуже тебя написал, старичок, – на этот раз вместо похлопывания по плечу последовало лукавое подмигивание.
– Ну так что же ты ко мне обратился? – тихо спросил Никита.
– Я ж объясняю, времени нет. Как говорится, каждому свое. Я политику делаю, ты книги пишешь. Тебе деньги сейчас нужны позарез, так сказать, вопрос жизни и смерти. Вот я и решил дать тебе заработать. Доброе ведь дело? Доброе. А мне нужна качественная биография, и я не хочу, чтобы кропал ее какой-нибудь безымянный журналистишко. Книгу про меня напишет настоящий писатель. Известный. Профессиональный. Я могу заплатить, а ты уж, будь любезен, добросовестно меня обслужи, – опять последовал здоровый раскатистый смех, и потом, уже серьезно, собеседник произнес:
– Не обижайся, старичок. Шучу.
– Я оценил твой юмор. Слушай, а почему же тогда такая страшная секретность? Почему никто не должен знать, над чем я сейчас работаю?
– Хочу, чтобы это был сюрприз для широкой общественности. Представляешь, какой это будет сюрприз, какая бомба?!
– Ладно, – произнес Никита задумчиво, – будет тебе бомба. – И подумал: «Хитришь ты, старичок. Ты бы с удовольствием организовал широкую рекламную кампанию и рассвистел на весь свет, что писатель Виктор Годунов отложил все свои творческие замыслы и занят работой над книгой о тебе, драгоценном, потому что твоя биография куда интересней любых смелых фантазий писателя Годунова. Но ты наступил на горло собственной песне и держишь наш с тобой творческий союз в тайне из-за того, что боишься: вдруг узнает об этом один человек? Самый важный для тебя человек. Твоя жена. Ей вовсе не понравится, что я тебя, как ты выразился, „обслуживаю“, и начнет она задавать тебе массу ненужных вопросов, которые могут привести к глубоким семейным разногласиям, а еще, чего доброго, поставит условие, чтобы обслуживал тебя кто-то другой. Кто угодно – только не писатель Годунов. Конечно, потом она все равно узнает. Но книга будет уже написана…»
– Так что там у нас с мамой? – спросил он, закуривая.
– Что с мамой? Официанточка. Знаешь, из тех, которые в кружевных передничках с подносом в предбанник заходят: «Петр Иванович, чайку не желаете?» А кроме передничка, на ней ничего. Ну разве бантик какой-нибудь в прическе. Так вот и был я зачат, в банном поту, за самоваром. Номенклатурная полукровка.
– Может, мы так и назовем книгу?
На пленке послышался раскатистый здоровый смех. Никита отлично помнил, как, отсмеявшись, собеседник уставился на него совершенно стеклянными злыми глазами.
– Это, старичок, не повод для шуток. Это боль моя. Послышался легкий щелчок. Он разжигал свою потухшую сигарету, потом стал ходить по комнате из угла в угол. Пленка запечатлела звук его тяжелых, мягких шагов.
– При Хруще папа мой сидел смирно, занимал непыльную должностенку в крайкоме. Я, ты знаешь, пятьдесят седьмого. В шестьдесят четвертом, когда скинули Хруща, партаппарат стало трясти. Моего папу вынесло наверх, засветила ему должность первого секретаря, и тут какая-то сука возьми и стукни на него самому Леониду Ильичу, мол, с моральным обликом у этого коммуниста не все ладно. Есть у него побочный сынок от банной девочки. Рассчитывали на семейственность Леонида Ильича, думали, он осудит такой открытый разврат. А получилось наоборот. Брежнев сказал: «У мужика сердце широкое, гулять-то все гуляют, но есть такие, которые потом от детей своих отказываются. А этот признал сына. Хороший человек». И тут же, за банкетным столом, в охотничьем домике, был мой папа утвержден первым секретарем Синедольского крайкома партии.